Неточные совпадения
«Так ты женат! не знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух лет». —
«На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!»
«Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«О, так пойдем же».
Князь подходит
К своей жене и ей подводит
Родню и
друга своего.
Княгиня смотрит на него…
И что ей душу ни смутило,
Как сильно ни была она
Удивлена, поражена,
Но ей ничто не изменило:
В ней сохранился тот же тон,
Был так же тих ее поклон.
Сам же он во всю жизнь свою не ходил по
другой улице, кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал или
князь; в глаза не знал прихотей, какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был в театре.
— Это я не могу понять, — сказал Чичиков. — Десять миллионов — и живет как простой мужик! Ведь это с десятью мильонами черт знает что можно сделать. Ведь это можно так завести, что и общества
другого у тебя не будет, как генералы да
князья.
Князь был в это время озабочен множеством
других дел, одно
другого неприятнейших.
Тогда еще из Петербурга только что приехал камер-юнкер
князь Щегольской… протанцевал со мной мазурку и на
другой же день хотел приехать с предложением; но я сама отблагодарила в лестных выражениях и сказала, что сердце мое принадлежит давно
другому.
Избавь. Ученостью меня не обморочишь,
Скликай
других, а если хочешь,
Я князь-Григорию и вам
Фельдфебеля в Волтеры дам,
Он в три шеренги вас построит,
А пикнете, так мигом успокоит.
Прапрадед мой по матери
Был и того древней:
«
Князь Щепин с Васькой Гусевым
(Гласит
другая грамота)
Пытал поджечь Москву,
Казну пограбить думали,
Да их казнили смертию»,
А было то, любезные,
Без мала триста лет.
«Тсс! тсс! — сказал Утятин
князь,
Как человек, заметивший,
Что на тончайшей хитрости
Другого изловил. —
Какой такой господский срок?
Откудова ты взял его?»
И на бурмистра верного
Навел пытливо глаз.
— Eh, ma bonne amie, [Э, мой добрый
друг (фр.).] — сказал
князь с упреком, — я вижу, вы нисколько не стали благоразумнее — вечно сокрушаетесь и плачете о воображаемом горе. Ну, как вам не совестно? Я его давно знаю, и знаю за внимательного, доброго и прекрасного мужа и главное — за благороднейшего человека, un parfait honnête homme. [вполне порядочного человека (фр.).]
― Ну, как же! Ну,
князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был в шлюпиках и храбрился. И сам
других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает
князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
На
другой день по своем приезде
князь в своем длинном пальто, со своими русскими морщинами и одутловатыми щеками, подпертыми крахмаленными воротничками, в самом веселом расположении духа пошел с дочерью на воды.
Вронский поехал во Французский театр, где ему действительно нужно было видеть полкового командира, не пропускавшего ни одного представления во Французском театре, с тем чтобы переговорить с ним о своем миротворстве, которое занимало и забавляло его уже третий день. В деле этом был замешан Петрицкий, которого он любил, и
другой, недавно поступивший, славный малый, отличный товарищ, молодой
князь Кедров. А главное, тут были замешаны интересы полка.
— Ну, про это единомыслие еще
другое можно сказать, — сказал
князь. — Вот у меня зятек, Степан Аркадьич, вы его знаете. Он теперь получает место члена от комитета комиссии и еще что-то, я не помню. Только делать там нечего — что ж, Долли, это не секрет! — а 8000 жалованья. Попробуйте, спросите у него, полезна ли его служба, — он вам докажет, что самая нужная. И он правдивый человек, но нельзя же не верить в пользу восьми тысяч.
Одно — вне ее присутствия, с доктором, курившим одну толстую папироску за
другою и тушившим их о край полной пепельницы, с Долли и с
князем, где шла речь об обеде, о политике, о болезни Марьи Петровны и где Левин вдруг на минуту совершенно забывал, что происходило, и чувствовал себя точно проснувшимся, и
другое настроение — в ее присутствии, у ее изголовья, где сердце хотело разорваться и всё не разрывалось от сострадания, и он не переставая молился Богу.
На
другом конце сидел
князь, плотно кушая и громко и весело разговаривая.
Жена?.. Нынче только он говорил с
князем Чеченским. У
князя Чеченского была жена и семья — взрослые пажи дети, и была
другая, незаконная семья, от которой тоже были дети. Хотя первая семья тоже была хороша,
князь Чеченский чувствовал себя счастливее во второй семье. И он возил своего старшего сына во вторую семью и рассказывал Степану Аркадьичу, что он находит это полезным и развивающим для сына. Что бы на это сказали в Москве?
— Разумеется, я вас знаю, очень знаю, — сказал ей
князь с улыбкой, по которой Кити с радостью узнала, что
друг ее понравился отцу. — Куда же вы так торопитесь?
На третий день после ссоры
князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали в свете, — в обычайный час, то есть в 8 часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с
другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.
Князь соскочил с телеги. Хлопаков медленно слез с
другой стороны.
(Половой, длинный и сухопарый малый, лет двадцати, со сладким носовым тенором, уже успел мне сообщить, что их сиятельство,
князь Н., ремонтер ***го полка, остановился у них в трактире, что много
других господ наехало, что по вечерам цыгане поют и пана Твардовского дают на театре, что кони, дескать, в цене, — впрочем, хорошие приведены кони.)
Он издавна привык думать, что идея — это форма организации фактов, результат механической деятельности разума, и уверен был, что основное человеческое коренится в таинственном качестве, которое создает исключительно одаренных людей, каноника Джонатана Свифта, лорда Байрона,
князя Кропоткина и
других этого рода.
— Вспомните-ко вчерашний день, хотя бы с Двенадцатого года, а после того — Севастополь, а затем — Сан-Стефано и в конце концов гордое слово императора Александра Третьего: «Один у меня
друг,
князь Николай черногорский». Его, черногорского-то, и не видно на земле, мошка он в Европе, комаришка, да-с! Она, Европа-то, если вспомните все ее грехи против нас, именно — Лихо. Туркам — мирволит, а величайшему народу нашему ножку подставляет.
— Мой
друг,
князь Урусов, отлично сказал: «Париж — Силоамская купель, в нем излечиваются все душевные недуги и печали».
Они поехали по озеру, около островов, посещали некоторые из них, на одном находили мраморную статую, на
другом уединенную пещеру, на третьем памятник с таинственной надписью, возбуждавшей в Марье Кириловне девическое любопытство, не вполне удовлетворенное учтивыми недомолвками
князя; время прошло незаметно, начало смеркаться.
Князь, не теряя присутствия духа, вынул из бокового кармана дорожный пистолет и выстрелил в маскированного разбойника. Княгиня вскрикнула и с ужасом закрыла лицо обеими руками. Дубровский был ранен в плечо, кровь показалась.
Князь, не теряя ни минуты, вынул
другой пистолет, но ему не дали времени выстрелить, дверцы растворились, и несколько сильных рук вытащили его из кареты и вырвали у него пистолет. Над ним засверкали ножи.
Губернатор, узнав, что мы отказываемся принять и
другое место, отвечал, что больше у него нет никаких, что указанное нами принадлежит
князю Омуре, на которое он не имеет прав. Оба губернатора после всего этого успокоились: они объявили нам, что полномочные назначены, место отводят, следовательно, если мы и за этим за всем уходим, то они уж не виноваты.
«Одним из тех ужасных, редких явлений в природе, случающихся, однако же, чаще в Японии, нежели в
других странах, совершилась гибель фрегата «Диана». Так начинается рапорт адмирала к великому
князю, генерал-адмиралу, — и затем, шаг за шагом, минута за минутой, повествует о грандиозном событии и его разрушительном действии на берегах и на фрегате.
Ликейские острова управляются королем. Около трехсот лет назад прибыли сюда японские суда, а именно
князя Сатсумского, взяли острова в свое владение и обложили данью, которая, по словам здешнего миссионера, простирается до двухсот тысяч рублей на наши деньги. Но, по показанию
других, острова могут приносить впятеро больше. По этим цифрам можно судить о плодородии острова. Недаром
князь Сатсумский считается самым богатым из всех японских
князей.
Вон деревни жмутся в теснинах, кое-где разбросаны хижины. А это что: какие-то занавески с нарисованными на них, белой и черной краской, кругами? гербы Физенского и Сатсумского удельных
князей, сказали нам гости. Дунул ветерок, занавески заколебались и обнаружили пушки: в одном месте три, с развалившимися станками, в
другом одна вовсе без станка — как страшно! Наши артиллеристы подозревают, что на этих батареях есть и деревянные пушки.
Сегодня, 19-го, явились опять двое, и, между прочим, Ойе-Саброски, «с маленькой просьбой от губернатора, — сказали они, — завтра, 20-го, поедет
князь Чикузен или Цикузен, от одной пристани к
другой в проливе, смотреть свои казармы и войска, так не может ли корвет немного отодвинуться в сторону, потому что
князя будут сопровождать до ста лодок, так им трудно будет проехать».
Одно неудобно: у нас много людей. У троих четверо слуг. Довольно было бы и одного, а то они мешают
друг другу и ленятся. «У них уж завелась лакейская, — говорит справедливо
князь Оболенский, — а это хуже всего. Их не добудишься, не дозовешься, ленятся, спят, надеясь один на
другого; курят наши сигары».
Бросились они все разом в болото, и больше половины их тут потопло («многие за землю свою поревновали», говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят: на
другом краю болотины, прямо перед ними, сидит сам
князь — да глупый-преглупый! Сидит и ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так
князь! лучшего и желать нам не надо!
— И будете вы платить мне дани многие, — продолжал
князь, — у кого овца ярку принесет, овцу на меня отпиши, а ярку себе оставь; у кого грош случится, тот разломи его начетверо: одну часть мне отдай,
другую мне же, третью опять мне, а четвертую себе оставь. Когда же пойду на войну — и вы идите! А до прочего вам ни до чего дела нет!
Но ничего не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили, сгорели вместе с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять стали взаимно
друг у
друга земли разорять, жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова головами тяпаться, но и тут ничего не доспели. Тогда надумали искать себе
князя.
— Есть у меня, — сказал он, — друг-приятель, по прозванью вор-новото́р, уж если экая выжига
князя не сыщет, так судите вы меня судом милостивым, рубите с плеч мою голову бесталанную!
Но в то же время выискались и
другие, которые ничего обидного в словах
князя не видели.
— А я вам доложу,
князь, — сказал приказчик, когда они вернулись домой, — что вы с ними не столкуетесь; народ упрямый. А как только он на сходке — он уперся, и не сдвинешь его. Потому, всего боится. Ведь эти самые мужики, хотя бы тот седой или черноватый, что не соглашался, — мужики умные. Когда придет в контору, посадишь его чай пить, — улыбаясь, говорил приказчик, — разговоришься — ума палата, министр, — всё обсудит как должно. А на сходке совсем
другой человек, заладит одно…
— Подрывали основы… Подрывали основы… — повторил, смеясь,
князь, питавший неограниченное доверие к уму и учености своего либерального товарища и
друга.
С такою же силой скорби шли в заточение с нашими титанами, колебавшими небо, их жены, боярыни и княгини, сложившие свой сан, титул, но унесшие с собой силу женской души и великой красоты, которой до сих пор не знали за собой они сами, не знали за ними и
другие и которую они, как золото в огне, закаляли в огне и дыме грубой работы, служа своим мужьям —
князьям и неся и их, и свою «беду».
Князь разрешил, и на
другой день Шпейер привез лорда, показал, в сопровождении дежурного чиновника, весь дом, двор и даже конюшни и лошадей.
Другой рукой
князя был еще более приближенный человек — его бессменный камердинер Григорий Иванович Вельтищев, маленький, с большими усами.
Чиновники с ужасом взглянули
друг на
друга и искали глазами знакомую всем датскую собаку: ее не было.
Князь догадался и велел слуге принести бренные остатки Гарди, его шкуру; внутренность была в пермских желудках. Полгорода занемогло от ужаса.
Падение
князя А. Н. Голицына увлекло Витберга; все опрокидывается на него, комиссия жалуется, митрополит огорчен, генерал-губернатор недоволен. Его ответы «дерзки» (в его деле дерзость поставлена в одно из главных обвинений); его подчиненные воруют, — как будто кто-нибудь находящийся на службе в России не ворует. Впрочем, вероятно, что у Витберга воровали больше, чем у
других: он не имел никакой привычки заведовать смирительными домами и классными ворами.
И вот в этом отжившем доме, над которым угрюмо тяготели две неугомонные старухи: одна, полная причуд и капризов,
другая ее беспокойная лазутчица, лишенная всякой деликатности, всякого такта, — явилось дитя, оторванное от всего близкого ему, чужое всему окружающему и взятое от скуки, как берут собачонок или как
князь Федор Сергеевич держал канареек.
Я сел на место частного пристава и взял первую бумагу, лежавшую на столе, — билет на похороны дворового человека
князя Гагарина и медицинское свидетельство, что он умер по всем правилам науки. Я взял
другую — полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано: «Всякий арестованный имеет право через три дня после ареста узнать причину оного и быть выпущен». Эту статью я себе заметил.
Но Двигубский был вовсе не добрый профессор, он принял нас чрезвычайно круто и был груб; я порол страшную дичь и был неучтив, барон подогревал то же самое. Раздраженный Двигубский велел явиться на
другое утро в совет, там в полчаса времени нас допросили, осудили, приговорили и послали сентенцию на утверждение
князя Голицына.
Я на
другой день поехал за ответом.
Князь Голицын сказал, что Огарев арестован по высочайшему повелению, что назначена следственная комиссия и что матерьяльным поводом был какой-то пир 24 июня, на котором пели возмутительные песни. Я ничего не мог понять. В этот день были именины моего отца; я весь день был дома, и Огарев был у нас.
Я в
другом месте [«Крещеная собственность». (Прим. А. И. Герцена.)] рассказал о человеке, засеченном
князем Трубецким, и о камергере Базилевском, высеченном своими людьми. Прибавлю еще одну дамскую историю.
В петушьем крике Суворова, как в собачьем паштете
князя Долгорукова, в диких выходках Измайлова, в полудобровольном безумии Мамонова и буйных преступлениях Толстого-Американца я слышу родственную ноту, знакомую нам всем, но которая у нас ослаблена образованием или направлена на что-нибудь
другое.
Этих более виновных нашлось шестеро: Огарев, Сатин, Лахтин, Оболенский, Сорокин и я. Я назначался в Пермь. В числе осужденных был Лахтин, который вовсе не был арестован. Когда его позвали в комиссию слушать сентенцию, он думал, что это для страха, для того чтоб он казнился, глядя, как
других наказывают. Рассказывали, что кто-то из близких
князя Голицына, сердясь на его жену, удружил ему этим сюрпризом. Слабый здоровьем, он года через три умер в ссылке.